Story

Швейная машинка

Швейная машинка

Алёна не ответила. Отвёртка повернулась ещё раз, и головка машинки, тяжёлая, чугунная, качнулась на деревянном основании. Она придержала её рукой, положила рядом на табурет, потом принялась за второе крепление.

— Алёна, я с тобой разговариваю, — голос Ольги Петровны окреп, в нём появилась та самая начальственная нотка, которой она умела прижать к месту любого в очереди за мукой. — Ты что это делаешь? Ты зачем машинку ломаешь?

— Я её не ломаю, — сказала Алёна, не поднимая головы. — Я её снимаю.

— Снимаешь куда?

— Сниму и продам.

В комнате стало тихо. Даже за стеной перестали кашлять.

Слава опустил руку на стол, потом снова поднял глаза, и Алёна впервые за год увидела в них что-то живое, не то чтобы виноватое — виноватого она как раз не увидела, — но живое.

— Ты с ума сошла, — сказала Ольга Петровна. — Это же машинка. Это твоя машинка. Ты на ней шила, когда ещё Слава в школе учился. Ты на ней нам рубашки шила, ты на ней Насте распашонки строчила, ты на ней…

— Я знаю, на ней, — перебила Алёна. Она наконец выпрямилась и посмотрела на мать. — Я всё знаю. Я на ней зарабатывала, когда завод стоял. Я на ней обшивала половину барака, когда ты лежала с воспалением. Я на ней принимала заказы, когда Слава вернулся и не мог найти работу. Я на ней вытянула зиму. Вот эту самую зиму, мама.

Ольга Петровна открыла рот, но ничего не сказала.

Алёна взяла головку машинки обеими руками, прижала к груди, как ребёнка, и понесла к своей кровати. Она поставила её на пол, у самого изголовья, потом вернулась, сложила отвёртку, вытерла руки о фартук.

— Её купят, — сказала она спокойно. — В городе есть мастерская, там принимают. Дам объявление. Найдутся люди. Машинка хорошая, немецкая, довоенная, ход мягкий, челнок целый. За неё дадут и муку, и крупу, и, может, даже сахар.

— Ты продаёшь память, — тихо сказала Ольга Петровна.

— Нет, мама. Я продаю железо. А память я оставлю себе. Память хлеба не просит.

Слава встал. Он был высокий, шире Алёны в плечах, но худой так, что гимнастёрка висела на нём, как на палке. Он подошёл к столу, взял тот самый толстый ломоть хлеба, который лежал перед ним, и протянул его Алёне.

— Возьми.

— Не надо.

— Возьми, я сказал.

— Я сказала — не надо. — Алёна посмотрела на него прямо. — Ты его не заработал. И я его у тебя не возьму.

Слава держал хлеб в руке ещё секунду, потом положил обратно на стол. Он не сел. Он стоял, и было видно, что он не знает, куда девать руки.

— Я не хотел, — сказал он наконец. — Я не просил у неё карточку. Она сама принесла и сунула в карман. Я сказал: мать, не надо. А она сказала: ешь, ты мужчина, тебе нужнее. И я… — он запнулся, — я не отдал обратно.

— Почему?

— Потому что я голодный, Алёна. Потому что я год не могу найти работу, потому что у меня руки трясутся, когда я долго стою, потому что я ночью не сплю, я всё время слышу, как там стреляют, и когда я не сплю, я хочу есть. И я взял. Я взял и знал, что это Настина. И я всё равно взял.

Он сказал это всё сразу, одним выдохом, и замолчал.

Ольга Петровна заплакала. Она плакала беззвучно, вытирая лицо углом платка, и всё повторяла:

— Я хотела как лучше. Я хотела как лучше.

Алёна смотрела на них обоих и молчала. Внутри у неё не было ни злости, ни жалости. Была усталость, глубокая, до костей, и было твёрдое, ясное знание: надо что-то делать. Сегодня. Сейчас.

— Слав, — сказала она. — Завтра ты пойдёшь со мной в контору.

— Зачем?

— Затем, что у них есть список на подсобные работы. Разгрузка, дрова, ремонт. Платят мало, но платят. Я узнавала, когда ходила насчёт карточки. Тебе дадут место, если ты придёшь сам и попросишь.

— Меня не возьмут. У меня документы…

— Возьмут. Я договорюсь. Ты придёшь, скажешь: вернулся с фронта, готов работать. Всё.

Слава долго молчал. Потом кивнул.

— Ладно.

Алёна пошла к себе за перегородку. Настя спала, раскинувшись, одеяло сползло на пол. Алёна поправила одеяло, постояла над дочерью, потом вернулась в общую комнату и достала из-под крышки машинки письмо Веры Михайловны.

Она села к столу, развернула его и прочла в третий раз.

Вера Михайловна писала из Ленинграда. Она писала, что жива, что работает в артели, что муж её не вернулся, и что она одна с двумя мальчиками. А ещё она писала, что помнит Алёну, что помнит, как та шила на весь барак, и что у них в артели не хватает хорошей швеи. Не подёнщицы, а именно швеи, которая умеет кроить и шить на заказ. И что если Алёна решится переехать, то Вера Михайловна замолвит слово, и место, скорее всего, найдётся. Комнату обещать не могла, но угол найдётся. Угол — это уже много.

Алёна сложила письмо и убрала в карман.

Утром она встала раньше всех. Разожгла плиту, сварила остатки картошки, отрезала Насте кусок от своей пайки — маленький, аккуратный, чтобы хватило до вечера. Настя ела молча, глядя на мать большими глазами.

— Мам, а бабушка сердится?

— Нет, бабушка не сердится.

— А дядя Слава?

— И дядя Слава не сердится. Ешь.

Ольга Петровна вышла из-за перегородки позже обычного, с опухшим лицом, молча села, молча взяла ложку. Она не сказала ни слова, но и не начала обычного своего: «А вот в наше время…». Алёна заметила это и ничего не сказала.

Слава оделся, застегнул гимнастёрку, пригладил волосы. Он выглядел непривычно — собранным.

В конторе их встретила женщина с усталым лицом, в сером платке. Она выслушала Алёну, посмотрела на Славу, полистала бумаги.

— С фронта?

— Так точно, — сказал Слава.

— Работать можешь?

— Могу.

— Тогда завтра с утра на склад. Дрова колоть, мешки носить. Учти, плата — по факту, сдельно. Болеешь — не получаешь.

— Понял.

Женщина вписала его в список. Слава вышел из конторы и прислонился к стене, будто у него подкосились ноги.

— Спасибо, — сказал он Алёне.

— Спасибо потом скажешь. Когда первую получку принесёшь.

Она пошла на смену. В цеху было холодно, руки стыли, но она работала, как всегда, ровно, не поднимая головы, и к концу смены у неё уже был готов план.

Вечером она написала объявление о продаже машинки. Печатными буквами, на куске обёрточной бумаги: «Продаётся швейная машина, ножная, немецкая, в исправном состоянии. Дёшево. Спросить Алёну, барак № 4, комната 7».

Она вывесила объявление у заводской проходной, потом у рынка, потом у бани. К вечеру следующего дня к ней пришли двое — сначала старик-часовщик, который посмотрел и ушёл, потом женщина из соседнего барака, портниха, которая долго щупала машинку, крутила колесо, заглядывала в челнок.

— Хорошая, — сказала она. — Сколько просишь?

Алёна назвала цену.

Женщина поморщилась, но не ушла.

— Дорого. Но машинка стоящая. Дам мукой, крупой и немного деньгами. Деньги, сама понимаешь, какие. Но мука — настоящая, пшеничная, не отруби.

— Сколько муки?

Женщина назвала.

Алёна подумала и кивнула.

На следующий день машинку унесли. Алёна сама помогла её завернуть, сама подставила плечо. Когда женщина ушла, на столе остался пустой след от основания — светлый прямоугольник на потемневшей столешнице, там, где дерево годами не видело света.

Алёна постояла над этим прямоугольником. Потом достала муку, пересыпала её в жестяную банку, закрыла крышкой и убрала в шкаф.

Ольга Петровна всё видела. Она сидела на табурете у окна и молчала.

— Мама, — сказала Алёна. — Я тебе ничего не запрещаю. Ешь, пей, живи. Но хлеб в этом доме теперь я делю. И я решаю, кому сколько.

— Я тебя вырастила, — тихо сказала Ольга Петровна.

— Да. И я тебя не выгоняю. Я просто говорю, как будет.

Она пошла к Насте, села рядом с ней на кровать и обняла её.

— Настенька, завтра у нас будет каша. Настоящая, из муки. Хочешь?

Настя закивала. Она не спрашивала, откуда. Она была маленькая, но уже понимала, что в этом доме вопросы задают осторожно.

Через неделю Слава принёс первую получку. Немного — три куска хлеба, немного крупы, чуть-чуть денег. Он положил всё на стол перед Алёной и отступил на шаг.

— Вот. Всё.

Алёна посмотрела на него, потом на Настю, потом на мать.

— Хорошо, — сказала она. — Садись есть.

В тот вечер они впервые за долгое время ели все вместе, за одним столом. Похлёбка была та же самая — жидкая, картофельная. Но хлеб Алёна нарезала всем поровну: себе, Насте, Славе, матери. Ровные, одинаковые ломти.

Ольга Петровна посмотрела на свой ломоть, потом на ломоть Насти, и ничего не сказала. Взяла ложку.

Алёна ела молча. Она думала о письме Веры Михайловны, о Ленинграде, об артели, о комнате, которой пока нет, и об угле, который, может быть, найдётся. Думала о том, что теперь у неё есть мука, значит, есть время. Время подумать. Время решить.

Она ещё не знала, уедет ли. Но она знала, что теперь у неё есть выбор. И это было самое важное.

За стеной снова закашляли — долго, протяжно, всё никак не могли закончить одну фразу. Алёна встала, взяла со стола свой ломоть хлеба, отломила половину и отложила в сторону — на утро, Насте.

Потом села обратно и доела похлёбку до конца.

—

Название: «Швейная машинка»

Leave a Reply

Your email address will not be published. Required fields are marked *